Сергей Каревскийhttp://literart.ru
Фотограф. Писатель. Сотрудник Русского ПЕН-центра. Создатель сайта literart.ru, посвящённого теме онтологии текста. Автор книги «Супраментальный роман».

В третьей главе, названной «совершенно лишней», хорошо видны патриотические взгляды писателя, которые впоследствии назовут почвенничеством. По сравнению с крайними взглядами славянофилов и западников, почвенничество было самым безобидным течением, но его критиковали с обеих враждующих между собой сторон.

«Пусть всё вокруг нас и теперь ещё не очень красиво; зато сами мы до того прекрасны, до того цивилизованы, до того европейцы, что даже народу стошнило, на нас глядя. Теперь уж народ нас совсем за иностранцев считает, ни одного слова нашего, ни одной книги нашей, ни одной мысли нашей не понимает, — а ведь это, как хотите, прогресс. Теперь уж мы до того глубоко презираем народ и начала народные, что даже относимся к нему с какою-то новою, небывалою брезгливостью, которой не было даже во времена наших Монбазонов и де Роганов, а ведь это, как хотите прогресс. Зато как же мы теперь самоуверенны в своем цивилизаторском призвании, как свысока решаем вопросы, да ещё какие вопросы-то: почвы нет, народа нет, национальность — это только известная система податей, душа — tabula rasa, вощичек, из которого можно сейчас же вылепить настоящего человека, общечеловека всемирного, гомункула — стоит только приложить плоды европейской цивилизации да прочесть две-три книжки. <…> Теперь мы с такою капральскою самоуверенностью, такими фельдфебелями цивилизации стоим над народом, что любо-дорого посмотреть: руки в боки, взгляд с задором, смотрим фертом, — смотрим да только поплёвываем: «Чему у тебя, сипа-мужик, нам учиться, когда вся национальность-то, вся народность-то, в сущности, одно ретроградство да раскладка податей, и ничего больше!»»

Замечу мимоходом, что «руки в боки» и «смотреть фертом» можно увидеть и в других произведениях Достоевского. Нравился ему этот образ. Даже в моей статье будет ещё одна цитата с его повтором.

В четвёртой главе, «не лишней для путешественников», Достоевский наконец описывает реальное событие. В купе поезда, где сидели сам Фёдор Михайлович и попутчик-швейцарец, после таможни вошло четверо французов странного вида: «Все они были в каких-то лёгоньких сюртучках, страшно потёртых и изношенных, немного лучше тех, какие носят у нас офицерские денщики или дворовые люди в деревнях у среднего рода помещиков. Бельё было на всех грязное, галстуки очень ярких цветов и тоже очень грязные; на одном из них был намотан остаток шёлкового платка из таких, которые вечно носятся и пропитываются целым фунтом жира после пятнадцатилетнего соприкосновения с шеей носителя. У этого же носителя были ещё какие-то запонки с фальшивыми брильянтами в орех величиною. Впрочем, держали они себя с каким-то шиком, даже молодцевато. Все четверо казались одних и тех же лет, тридцати пяти или около, и, не будучи сходны лицом, были чрезвычайно похожи один на другого. Лица их были помятые, с казёнными французскими бородками, тоже очень похожими одна на другую. Видно было, что это народ, прошедший сквозь разные трубы и усвоивший себе навеки хоть и кислое, но чрезвычайно деловое выражение лица».

Швейцарец, до того с удовольствием общавшийся, стал нем, как рыба. Когда на следующей станции странная четвёрка вышла, он объяснил, что это полицейские, таков порядок, что на каждого въезжающего иностранца составляется досье, чтобы в случае непредвиденного происшествия, иностранец был опознан. И Фёдор Михайлович уже в парижской гостинице убедился, что и хозяева гостиниц обязаны предоставлять полиции все сведения, включая рост, цвет глаз и волос постояльца. Биометрия образца 1860-х.

В Париже Достоевскому не понравилось духовное затишье: «Да, Париж удивительный город. И что за комфорт, что за всевозможные удобства для тех, которые имеют право на удобства, и опять-таки какой порядок, какое, так сказать, затишье порядка. Я всё возвращаюсь к порядку. Право, ещё немного, и полуторамиллионный Париж обратится в какой-нибудь окаменелый, в затишье и порядке профессорский немецкий городок, вроде, например, какого-нибудь Гейдельберга. Как-то тянет к тому. И будто не может быть Гейдельберга в колоссальном размере? И какая регламентация! Поймите меня: не столько внешняя регламентация, которая ничтожна (сравнительно, разумеется), а колоссальная внутренняя, духовная, из души происшедшая. Париж суживается, как-то охотно, с любовью умаляется, с умилением ёжится».

Зато (неожиданно) ему понравился Лондон: «Куды в этом отношении, например, Лондон! Я был в Лондоне всего восемь дней, и, по крайней мере наружно, — какими широкими картинами, какими яркими планами, своеобразными, нерегулированными под одну мерку планами оттушевался он в моих воспоминаниях. Всё так громадно и резко в своей своеобразности. Даже обмануться можно этой своеобразностью. Каждая резкость, каждое противоречие уживаются рядом с своим антитезом и упрямо идут рука об руку, противореча друг другу и, по-видимому, никак не исключая друг друга». Хотя про Лондон он рассказывает ужасные вещи. А вот понравился же! Поневоле задумаешься, отчего такой контраст? Может, в Париже Достоевский проигрался, а в Лондоне получил деньги? А может, дело опять-таки в женской красоте? «Во всём мире нет такого красивого типа женщин, как англичанки». Да что это вдруг англичанки? Фёдор Михайлович, во всём мире думают иначе!

Достоевский и деньги — трагическая тема. Его друг и коллега Н.Н. Страхов после смерти брата Достоевского — Михаила Михайловича — не один год исполнял роль добытчика ста рублей. Обычно письмо Страхову начиналось с обсуждения того, кто что написал и опубликовал, но ближе к середине Достоевский писал, мол, какое счастье, что пришли ваши сто рублей, хотя я их уже потратил (то, что потратил на рулетку, не писал, ни разу мне не попадалось). А вот, милый друг Николай Николаевич, пойдите к такому-то товарищу и разузнайте/потребуйте/умоляйте, но чтобы до конца недели пришло ещё хотя бы сто рублей. А третьи сто рублей (это я читала своими глазами, именно «третьи сто рублей») очень нужны в этом месяце, с тем чтобы этот товарищ дал аванс в тысячу на произведение, которое я уже задумал и могу выслать план. Мы ужасаемся, а Фёдор Михайлович именно так жил многие годы, а уж как он оставался за границей совершенно голым, это мы знаем из «Игрока».

Пойдём далее, тем более, что мы подошли непосредственно к критике теорий, рупором которых в России был Чернышевский. Интересно, что сейчас широко используется термин «муравейник» (или «человейник»), так называют многоквартирые высотные дома, стоящие впритык друг к другу. Отсутствие пространства двора негативно влияет на психику человека. Так вот термин «муравейник» использовался в XIX веке иначе. Чернышевский в работе «Лессинг, его время, его жизнь и деятельность» (1856–1857) приводит рассуждение Лессинга, где муравейник противопоставляется человеческому обществу, а каждый муравей занят полезной деятельностью: «тащит, пристраивает что-нибудь» (см.: Чернышевский Н.Г. Полн. собр. соч. М., 1948. Т. 4. С. 210).

Достоевский именно в Европе наблюдает за тем, как человек не может жить интересами общества (общины), потому что на первом месте у него интересы личные: «А между тем и тут та же упорная, глухая и уже застарелая борьба, борьба на смерть всеобщезападного личного начала с необходимостью хоть как-нибудь ужиться вместе, хоть как-нибудь составить общину и устроиться в одном муравейнике; хоть в муравейник обратиться, да только устроиться, не поедая друг друга — не то обращение в антропофаги! В этом отношении, с другой стороны, замечается то же, что и в Париже: такое же отчаянное стремление с отчаяния остановиться на statu quo, вырвать с мясом из себя все желания и надежды, проклясть своё будущее, в которое не хватает веры, может быть, у самих предводителей прогресса, и поклониться Ваалу». Ваал в данном случае бог наживы.

Зеркало «Достоевский»

Предыдущая статья