Сергей Каревскийhttp://literart.ru
Фотограф. Писатель. Сотрудник Русского ПЕН-центра. Создатель сайта literart.ru, посвящённого теме онтологии текста. Автор книги «Супраментальный роман».

Про Ваала Фёдор Михайлович вспомнит и в Англии, когда посетит Хрустальный дворец (Crystal Palace). Он его называет кристальным. И в этом случае можно было бы ожидать упоминания имени Чернышевского, у которого Хрустальный дворец, построенный Джозефом Пакстоном в 1851 году, описан в четвёртом сне Веры Павловны. Вероятно, объяснение этому самое простое: Чернышевский ещё не дописал «Что делать?», роман будет закончен в апреле 1863, а «Заметки» опубликованы в феврале-марте 1863. Как, однако, этот дворец будоражил воображение! Но будоражил по-разному.

«Это какая-то библейская картина, что-то о Вавилоне, какое-то пророчество из Апокалипсиса, в очию совершающееся. Вы чувствуете, что много надо вековечного духовного отпора и отрицания, чтоб не поддаться, не подчиниться впечатлению, не поклониться факту и не обоготворить Ваала, то есть не принять существующего за свой идеал».

Далее Фёдор Михайлович весьма резко проходится по парижским буржуа (глава шестая, «опыт о буржуа»). Видно, что он вообще еле терпит этот класс. Но анекдот про торговца очень смешной, я его полностью приведу:

«Войдите в магазин купить что-нибудь, и последний приказчик раздавит, просто раздавит вас своим неизъяснимым благородством. Это те самые приказчики, которые служат моделью самого субдительного суперфлю для нашего Михайловского театра. Вы подавлены, вы просто чувствуете себя в чём-то виноватым перед этим приказчиком. Вы пришли, например, чтоб издержать десять франков, а между тем вас встречают, как лорда Девоншира. Вам тотчас же делается отчего-то ужасно совестно, вам хочется поскорей уверить, что вы вовсе не лорд Девоншир, а только так себе, скромный путешественник, и вошли, чтоб купить только на десять франков. Но молодой человек самой счастливой наружности и с неизъяснимейшим благородством в душе, при виде которого вы готовы себя признать даже подлецом (потому что уж до такой степени он благороден!), начинает вам развёртывать товару на десятки тысяч франков. Он в одну минуту забросал для вас весь прилавок, и как подумаешь тут же, сколько ему, бедненькому, придётся после вас опять завёртывать, ему, Грандисону, Алкивиаду, Монморанси, да ещё после кого? после вас, имевшего дерзость с вашей незавидной наружностью, с вашими пороками и недостатками, с вашими отвратительными десятью франками прийти беспокоить такого маркиза, — как подумаешь всё это, то поневоле мигом, тут же за прилавком, начинаешь в высочайшей степени презирать себя. Вы раскаиваетесь и проклинаете судьбу, зачем у вас в кармане теперь только сто франков; вы бросаете их, прося взглядом прощения. Но вам великодушно завёртывают товар на ваши мизерные сто франков, прощают вам всю тревогу, всё беспокойство, которое вы произвели в магазине, и вы спешите как-нибудь поскорее стушеваться. Придя домой, вы ужасно удивляетесь, что хотели истратить только десять франков, а истратили сто».

Фёдор Михайлович просто немного пошутил. Но как-то так пошутил, что у читателя в сознании открывается бездна, в которую улетает всё: товар, приказчик, Париж, мировая литература и само время.

А сам он, да, опять писать Страхову… Голубчик Николай Николаевич, спасибо за ваши первые сто рублей… Ну вот, очевидно же, что Париж никак не мог понравиться Достоевскому. Поэтому столько желчи. Поэтому вместо слова «жёны» — «эпузы» (франц. épouses). А уж в быту жена и вовсе «мабишь» (ma biche — моя козочка), а муж — «брибри» (bribri — птичка). Как можно жить в Париже, настолько презирая всех и каждого? Зачем было себя изводить?

Далее Достоевский возвращается к «любимым» социалистам: «Но опять-таки что же делать социалисту, если в западном человеке нет братского начала, а, напротив, начало единичное, личное, беспрерывно ослабляющееся, требующее с мечом в руке своих прав. Социалист, видя, что нет братства, начинает уговаривать на братство. За неимением братства он хочет сделать, составить братство. <…> В отчаянии социалист начинает делать, определять будущее братство, рассчитывает на вес и на меру, соблазняет выгодой, толкует, учит, рассказывает, сколько кому от этого братства выгоды придётся, кто сколько выиграет, определяет, чем каждая личность смотрит, насколько тяготеет и определяет заранее расчёт благ земных; насколько кто их заслужит и сколько каждый за них должен добровольно внести в ущерб своей личности в общину. А уж какое тут братство, когда заране делятся и определяют, кто сколько заслужил и что каждому надо делать? Впрочем, провозглашена была формула: «Каждый для всех и все для каждого». Уж лучше этого, разумеется, ничего нельзя было выдумать, тем более что вся формула целиком взята из одной всем известной книжки. Но вот начали прикладывать эту формулу к делу, и через шесть месяцев братья потянули основателя братства Кабета к суду. Фурьеристы, говорят, взяли свои последние девятьсот тысяч франков из своего капитала, а всё еще пробуют, как бы устроить братство. Ничего не выходит. Конечно, есть великая приманка жить хоть не на братском, а чисто на разумном основании, то есть хорошо, когда тебя все гарантируют и требуют от тебя только работы и согласия. Но тут опять выходит загадка: кажется, уж совершенно гарантируют человека, обещаются кормить, поить его, работу ему доставить и за это требуют с него только самую капельку его личной свободы для общего блага, самую, самую капельку. Нет, не хочет жить человек и на этих расчётах, ему и капелька тяжела. Ему всё кажется сдуру, что это острог и что самому по себе лучше, потому — полная воля. И ведь на воле бьют его, работы ему не дают, умирает он с голоду и воли у него нет никакой, так нет же, всё-таки кажется чудаку, что своя воля лучше. Разумеется, социалисту приходится плюнуть и сказать ему, что он дурак, не дорос, не созрел и не понимает своей собственной выгоды; что муравей, какой-нибудь бессловесный, ничтожный муравей, его умнее, потому что в муравейнике всё так хорошо, всё так разлиновано, все сыты, счастливы, каждый знает своё дело, одним словом: далеко ещё человеку до муравейника!

Другими словами: хоть и возможен социализм, да только где-нибудь не во Франции».

Зеркало «Достоевский»

Предыдущая статья